Не понимаю, в чем моя вина.
Сбылась мечта: теперь я стал писатель,
в журналах, пусть порядком отощавших,
печатаюсь, и даже иногда
свои портреты с мудрым выраженьем
лица — в газетах вижу. И другая
убогая мечта эпохи большевизма,
сбылась—теперь я странствовать могу
по белу свету, где-нибудь в Стамбуле,
где спины лицемеров-половых
изогнуты, и девы из Ростова
зажиточным челночникам толкают
сомнительные прелести, взирать
с усмешкою бывалого туриста
на Мраморное море, на проливы,
мечту славянофилов, запивая
все это удовольствие араком —
анисовою водкой, что мутнеет,
когда в нее воды добавишь — будто
душа поэта в столкновеньи с жизнью.
А захочу—могу в Москву приехать,
увидеться с друзьями, и сестрою,
и матерью. Расцвет демократизма
на родине, а мы-то, друг Серега,
не чаяли. Нас всех произвели
не в маршалы, так в обер-лейтенанты от изящной
словесности, потешного полка
при армии товарищей, ведущей
отечество к иным редутам. Словно
усердный школьник, дабы не отстать
от времени, я заношу в тетрадку
слова: риэлтор, лобстер, киллер, саммит,
винчестер, постер. Жалкие ларьки
сменились бутиками, букинисты
достанут все, и цены смехотворны.
Короче—рай. Ну, правда, убивают,
зато не за стихи теперь, за деньги,
причем большие. Ну еще—воруют,
такого воровства, скажу тебе,
наверно, нет нигде, ну разве
в Нигерии какой-нибудь. Ну, нищета,
зато свобода. Был бы жив Сопровский—
вот радовался бы. Такой припев
всех наших разговоров за четыре
последних года. Впрочем, сомневаюсь.
Позволь трюизм: вернувшийся с войны
или из лагеря ликует поначалу,
но вскоре наступает отрезвленье:
кто спорит, на свободе много слаще,
но даже в лучшем случае, дружок,
сам знаешь чем прелестный сон земной
кончается. Распалась связь времен.
Как много лет назад другой поэт —
лысеющий, с торчащими ушами,
в своем хрестоматийном пиджачке
эпохи чесучи, эпохи Осо—
авиахима, сумрачно бродил
по улицам, и клялся, что умрет,
но не прославит, а его никто
не слышал и не слушал...