Век двадцать первый. Человечья особь
скользит в него, что каменная осыпь
в горах Кавказа. Пушкинский орел,
столь царственно паривший над поселком,
подшиблен неразборчивым осколком.
Поселок взят. И спирт уговорен.

Сказать по чести—страшен мир и грязен,
и в мерзости своей однообразен—
то подлость, то подлог, то кровь, то ложь.
Давно Шекспир почил на жестких лаврах,
оплыли свечи в барских канделябрах,
и века золотого не вернешь.

Но был ли мальчик? Не было, пожалуй.
Век всякий тесен, словно обруч ржавый
у Бога одинокого на лбу.
Душе, моей подруге непослушной,
так скушно здесь. Лишь океан воздушный
утеха ей. И все же—не могу

во имя древней верности и веры
впустить ее в синеющие сферы,
где в пухлых тучах глохнет свет и звук.
В окне без стекол и без занавески—
такой простор—поплакать только не с кем,
да птица Рух торопится на юг.