Сколь ясно вьюга шепчет нам: вот Бог, а вот порог.
И временам, и племенам приходит крайний срок .
Приехали. Кончай базар. Не сокрушайся, друг!
Довольно ты слова вязал, не покладая рук,
листал сухие книги, и с подружкой допоздна
гонял цветочные чаи у зимнего окна.

Тряхнешь коробкой жестяной—а в ней сто лет уже
нет ни монетки золотой, ни мятного драже.
Замах, удар, звонок, расчет, непаханая тишь,
взамен кузнечика—сверчок, и вместо белки—мышь.
А где же грозный серафим, осколок и оскал
иной плеяды? Вьется дым, мутнеет твой стакан,

и не со дна, а с потолка прозрачный светит лик.
Беда его невелика, и сам он невелик.
Он был пророк и был изгой, и лепетал "прости",
а ныне дружит с мелюзгой в хитине и в шерсти.
Коленки, губы, голубой огонь далеких лет
потушен грубою судьбой до греческих календ.

Твоих ушей коснется он—и их наполнит звон
и шум еще живых времен, еще живых племен,
приноровится грудь рассечь—но оплыла свеча,
давно перегорела речь, и не поднять меча.
Пьет тьму дымящий парафин, как бы цикуту пьет
мудрец. И старый серафим о родине поет.