Аукнешься—и возвратится звук с небесных круч, где в облаках
янтарных свет заключен, как звездчатый паук. Червонный вечер.
В маленьких пекарнях лопатой вынимают из печи насущный хлеб,
и слышен голос вышний—ты оскорблен? смирись и промолчи,
не искушая мирозданья лишней слезой—ты знаешь, высохнет
слеза, умолкнет океан, костер остынет и обглодает дикая коза
куст Моисея в утренней пустыне.

Бреду, и с демоном стоглавым говорю от рынка рыбного, где смерть сама
могла бы глядеть в глаза мерлану и угрю, и голубому каменному крабу—
и сходится стальной, стеклянный лес к соборной площади, и нищие брезгливо
считают выручку, и скуден бледный блеск витрин и запах слизи от залива—
так город пуст, что страшно. Замер лист опавший, даже голубь-птица
летит вполсилы, смирно смотрит вниз, и собственного имени стыдится.

И все-таки дела мои табак. Когда б я был художником беспалым и кисть сжимал
в прокуренных зубах—изобразил бы ночь, с тупым оскалом бомжей продрогших,
запашком травы и вермута из ледяного чрева. Я крикнул бы ему: иду на вы!
Губя себя, как яблочная Ева, в стальном, стеклянном, каменном раю,—которым
правит вещий или сущий,—у молчаливой бездны на краю уединясь с гадюкою поющей.

Что скажешь в оправданье, книгочей? Где твой ручей, весь в пасторальных ивах,
источник неразборчивых речей и вдохновений противоречивых? Головоломка брошена—
никак не сходятся словесные обломки. Мы говорим на разных языках—
ты, умница, и я, пловец неловкий. И чудится—пора прикрыть тетрадь,—
шуршат листы, так высохнуть легко в них!—и никому уже не доверять
ни дней обветренных, ни судорог любовных.