БАХЫТ КЕНЖЕЕВ

НЕВИДИМЫЕ –  ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Медленно, медленно гаснет несытый ночной очаг.
Где-то на севере дева читает Библию при свечах.
Бог говорит мятежному вестнику «Успокойся!».
Где-то на севере, где подо мхом гранит
блещет слюдою синей и воду озер хранит,
верстах в двухстах к востоку от Гельсингфорса.
Где-то на севере – был, говорят, и такой зачин.
Если поверить книге, извечный удел мужчин -
щит и копье, а женщин – шитьё, да дети
неблагодарные, с собственною судьбой
(девочкам – вдовьи слезы, мальчикам – смертный бой).
Дева читает книгу, матушка чинит сети,
добрый глава семейства, привыкший спать у стены,
(руку под щеку, на столик – трубку), обычные видит сны -
нельма и чавыча, да конь вороной, наверно.
Свечи сгорают быстро. Вьюшку закрыть пора.
Всю-то округу завалит первый снежок с утра.
Бог уверяет дерзкого: «Я тебя низвергну
в ад без конца и края». Кожаный переплет
вытерся по углам. На окошке осенний лед
складывается в узоры: лишайники, клён, лиана.
В подполе бродит пиво. Горестно пискнет мышь,
в когти попав к коту, а вообще-то ни звука - лишь
трубный храп старика-отца – он ложится рано.
 
 


Меняют в моем народе
Смарагд на двенадцать коней,
До страсти, до старости рвутся к свободе,
И не знают, что делать с ней.
Облаков в небе глубоком –
Что перекати-поля в степи,
И недаром своим пророкам
Господь завещал: терпи.
А мы ни петь, ни терпеть не умеем,
Знай торопим зиму в чужом краю,
Загоняем бедных коней, не смеем
Влиться в ангельскую семью.
Как далёко за этот поход ушли мы
От садов Эдема влажного, от
Золотистой неодушевленной глины,
От гончарных выверенных забот!
Розовеет рассвет, саксаул-горемыка тлеет,
Злится ветер, ночь-красавицу хороня.
Да продрогшие агнцы бессильно блеют
Вокруг замирающего огня.
 
 


Плещет вода несвежая в бурдюке.
Выбраться бы, наконец, к реке
или колодцу, что ли, но карте ветхой
лучше не верить. Двигаются пески,
веку прошедшему не протянуть руки,
сердцу – не тяготиться грудною клеткой.
На спину ляжешь, посмотришь наверх – а там
та же безгласность, по тем же кружат местам
звезды немытые. Холодно, дивно, грустно.
В наших краях, где смертелен напор времен,
всадник не верит, что сгинет в пустыне он.
Падает беркут, потоки меняют русло.
Выйти к жилью, переподковать коня
с мордой усталой. Должно быть, не для меня
из-за наследства грызня на далекой тризне
по золотому, черному. Пронеслась
и просверкала. Не мучайся. Даже князь
тьмы, вероятно, не ведает смысла жизни.
 
 


Готова чистая рубаха.
Вздохну, умоюсь, кроткий вид
приму, чтоб тихо слушать Баха,
поскольку сам зовусь Бахыт.
Ты скажешь – что за скучный случай!
Но жарко возразит поэт,
что в мире сумрачных созвучий
случайных совпадений нет.
Зоил! Не попадает в лузу
твой шар дубовый, извини!
Его торжественная муза
моей, замурзанной, сродни.
Пускай в тумане дремлет пьяном
осиротевшая душа,
но с Иоганном-Себастьяном
мы вечно будем кореша!


 

Оглянись – расстилается, глохнет в окраинном дыме
незапамятный град в снежной радуге, в твердой беде,
где безногий поет у вокзала, где были и мы молодыми,
где в контейнере мусорном роется пьяная Пифия, где
до сих пор индевеют в преддверии медленной оды
неоплатные своды небес, где недолог неправедный суд,
и Невы холодеющей венецианские воды
к долгожданному серо-зеленому морю несут.
неопрятный, непрочный ледок. Хорошо накануне развязки
выпить крепкого, крякнуть, нетрезвую деву обнять.
На гребцах похоронных галер белеют посмертные маски,
а считалочка знай повторяется - раз-два-три-пять,
лишь четыре пропущено. Ёлки-моталки, друзья мои,
обезьяньи потомки, дневного творенья венец,
для чего же склонились вы над галактической ямою?
Как звенит в пустоте ее жестяной бубенец,
как звенят телефоны в квартирах пустых, и не надо,
нет, не надо, - давно ли и сам я, бесстыж, неумен,
Бог весть кем обречен до скончанья времен
надрываться валторною хриплой у Летнего сада...
 
 


Перед подписью будет «я вас люблю и проч.».
Подойди к окну, штору черную отодвинь.
У незрячих любимое время суток – ночь,
а излюбленный звук – зеленый с отливом в синь.
Бирюзовый? Точно. Мыльной водой в тазу
цепенеет небо над третьим Римом. Вспять
поползли планеты. Видимо, бирюзу
бережет Всевышний, чтоб было нам слаще спать.
Но и черно-белый в такой оборот берет -
прямо спасу нет. Помолился бы кто за нас.
Персефонин домашний зверь, саблезубый крот,
поднимает к звездам подслеповатый глаз.
Что он видит там? То же самое, что и мы,
с тою разницей, что не строит гипотез, не
тщится с дрожью связать бесплодную ткань зимы
с облаками, стынущими в окне,
и не верит, не верит, что мирозданье – верфь
для иных кораблей, предназначенных плыть во тьму.
Пусть медведка, жужелица и червь
хриплым хором осанну поют ему.
Только наш лукавый, прелюбодейный род
никому не прощает своих обид,
возвращаясь рыть подземельный ход,
уводящий в сумеречный Аид.
 



 И завел бы дело, да негде взять капитала –
сердце, правда,  еще шуршит, но душа устала,
так и мается, ленится, ноет часами, а
коль пожалуешься кому – никакой реа...
Обратись, говорят, к психологу, к психиатру,
не занудствуй, ты здесь не самый главный, зелена мать.
У кого (завещал пророк) раздавлены ятра,
не пускать его в церковь, и вообще изгнать.
Но ведь после ветхого, возражаю, Новый,
а потом Мухаммад со своей коровой –
все учили чихать на земную участь,
и страдать, но зато просветляться, мучась.
Вот и просвещайся, счастливчик. Нам бы
безнадежным вечером, под метельный вой
поиграть в твои золотые ямбы,
чтоб твердело небо над головой.
Да откуда знать вам? Слов бессловесных орды –
что овечье стадо, я б лучше решал кроссворды,
пеленал детей, торговал бы красный товар,
жизнь-копейку в залог предвечному отдавал.
Так за чем же, любезнейший, дело стало?
Сдвинем лодку с берега, не вдвоем, так втроем.
Скрип уключин. Плеск вёсел. Душа устала.
И Господь его знает, куда плывем.
 



Как славно дышится-поется!
Как поразителен закат!
Не увлекайся – жизнь дается
не навсегда, а напрокат.
То присмиреем, то заропщем,
запамятовав, что она
давно фальшивит в хоре общем
и, очевидно, не нужна
ни громоносному Зевесу,
ни Аполлону, ни зиме
хрустальноликой. Сквозь завесу
метели тлеет на корме
кораблика фонарь вечерний.
Тупится черный карандаш.
Сновидец светлый и плачевный,
что ты потомкам передашь,
когда плывешь, плывешь, гадая,
сквозь формалин и креозот
в края, где белка молодая
орех серебряный грызет?
 



Все - грязь да кровь, все – слишком ясно,
но вот и проблеск, ибо свят
Господь, решивший, что напрасно
пять тысяч лет тому назад
копил на похороны Енох.
Туман сжимается плотней
на низменных и неизменных
равнинах родины моей,
ползет лугами, бедолага,
молчит и глохнет, сам не свой,
по перелеску и оврагу
играет щучьей чешуёй –
и от Смоленска до Урала,
неслышный воздух серебря,
где грозовая твердь орала,
проходят дети сентября.
Мы все им, сумрачным, прощали,
мы их учились пеленать.
«Люблю тебя.» «Петров, с вещами!»
«За сахаром не занимать!»
«Прошу считать меня...» «Удачи
тебе.» «Должно быть, он в людской».
Вступают в город, что охвачен
сухой тоскою городской –
той, о которой пел Арсений
Тарковский, хром и нездоров,
в глуши советских воскресений
без свечек и колоколов –
«Добавь копеечную марку.»
«Попей водички.» «Не отдам».
По тупикам и темным паркам,
дворам, тоннелям, площадям
бредут, следов не оставляя, –
ни мокрой кисти, ни строки –
лишь небо дымное вбирая
в свои огромные зрачки...
 
 


29 января 2000 года

Вы просили меня написать, дорогая Н.?
В окрестностях минус двадцать. Клавиатура
компьютера запылилась. С промерзших стен
стекают мутные капли. По Реомюру,
я имел в виду, так что в термометре ртуть
близка к замерзанию, к гибели, как говорится.
Недавно я бросил пить. В результате трудно заснуть,
но легко просыпаться. А к вечеру добрых тридцать.
С потолочной балки , дрожа, свисает паучья нить.
Жизнь в феврале, вообще говоря, похожа
на цитату из Бродского, которую некому оценить.
Смотришь утром в зеркало – ну и рожа!
Я бываю в городе раза четыре в год –
без особых восторгов, по делам бумажным
и хозяйственным. Вы спрашивали, как насчет
развлечений? С этим у нас неважно –
телевизор, конечно, имеется, но программ всего
две (третья ловится скверно, да и
если честно, то нет по ней толкового ничего –
чуть не круглые сутки одни сериалы). Зная
о моем былом пристрастии к чтенью, жена
иногда выписывает по почте две-три
книги, в основном мемуары. Допоздна
скрипит жестяной петух на морозном ветре,
в подполе крыса шуршит. Завести бы кроликов, как
мой старинный дружок Пахомов, у них и блох нет,
и безобидный нрав, но решений таких впопыхах
принимать не стоит. К тому же, боюсь, передохнут.
Изредка я шепчу «Привет!» ледяной звезде.
Как сказал бы чиновник, в рамках данной депеши
следует упомянуть замерзшее озеро, где
летом ловится окунь. Аз смраден, грешен.
Как зека – овчарок, я слушаю лай дворняг.
Страшный суд отложен, и музыка ухо режет.
За рекою в город торопится товарняк,
издавая то волчий вой, то чугунный скрежет.


 

Remembering Time

______________________________________________________________________